– Щедрость твоего сердца безмерна! – Сенмут низко поклонился.
– Теперь отдыхайте! Вино и девушки сделают крепким ваш сон.
Наместник повернулся и в сопровождении рослых маджаев вышел на галерею. Служители, бесшумные как тени, начали прибирать столы, и эта картина снова показалась Семену нереальной, будто он очутился в мире бесплотных духов, скользивших меж призрачной мебели, посуды и цветочных гирлянд.
Сенмут, лукаво улыбаясь, потянул его к арке:
– О чем мечтаешь, брат? Не о той ли девушке, что ждет тебя в опочивальне? О газели, чьи груди – как виноградные гроздья? – Понизив голос, он тихо произнес: – Я видел, как ты глядишь на девушек... на тех плясуний... Анубис забрал твою память, но не мужскую силу!
– Да, силы у него хватает, – промолвил Инени. – А раз так, о чем же думать путнику, что возвратился из дальнего, очень дальнего странствия? Конечно, о женщинах и девушках, о бедрах их и животах, губах и грудях... Об этом он и думает, Сенмут, да и ты тоже! Вы еще молоды, дети мои, еще способны послужить Хатор.
– А ты, мудрейший?
Инени легонько похлопал Семена по плечу:
– Нет, друг мой, нет. Хоть я и помню ту девушку, дочь хаке-хесепа Аменти, но глаза мои видели слишком много разливов Реки, смывших суетные желания... Я думаю только о мягком ложе. Как сказал почтенный Рамери, ваш сон будет крепок после женских сладких объятий, а мне, чтобы уснуть, хватает вина. Но я о том не жалею, нет, не жалею! Жалею лишь о сладких снах, которые боги дарят в юности...
* * *
Однако сон Семена не был ни крепок, ни сладок.
Снилось ему, будто сидит он в своей мастерской в Озерках, в убогом сыром полуподвальчике, и торгуется с Вадькой Никишиным, пронырой и жмотом, что отирался не первый год в матрешечно-иконном бизнесе. Будто канючит Вадька клинок, прекрасный меч, откованный по образцам нормандских, а цену дает смешную – три медных колечка, с которых пользы – ноль: ни рабыни не купишь, ни даже горсти фиников. А если, грозит, не отдашь, пошлю папирус фараону, и закатают тебя, болезного, в каменоломни за третьим порогом – чтоб, значит, с холодным оружием не баловался. Может, и в мешок зашьют! А не зашьют, так будешь сидеть в кандалах и пепельницы тесать – ровно столько лет, сколько статей в Уголовном кодексе...
И, словно подтверждая эти угрозы, подвал вдруг раздался вширь и вглубь, крыша куда-то отъехала, освобождая место для знойных небес, а стены сменились скалами – но, приглядевшись, Семен догадался, что вовсе это не скалы, а огромные пепельницы или могильные плиты с изображением ощеренных волков. Хитрая Вадькина ряшка тоже переменилась, так что теперь он походил на Баш-тара, но с примесью других, будто бы знакомых черт – кажется, Иваницкого, владельца сувенирной лавки на Литейном. Ему-то и сдавались пепельницы и прочее каменное художество, и был он жмотом почище Вадьки – снега зимой не выпросишь, не говоря уж об авансе. Но обхождения культурного: денег не даст, зато посочувствует и об искусстве потолкует, а временами угостит чайком – правда, жидковатым и без сахара.
Но в сновидение Семена он влез не чаи распивать – скакал по вершинам утесов, размахивал плетью и вопил: “Амон с тебя спросит, сын гиены! Спросит, и я отменю мешок и ограничусь поркой!”
При мысли, что будут его пороть, Семен заскрипел зубами, дернулся, нашаривая молот или что-нибудь еще потяжелей, но под руками было лишь теплое да мягкое. Тогда, застонав в бессилии и злобе, он проснулся.
Лунный свет, струившийся в окно, падал серебряной пылью на смуглые плечи девушки, скользил по темным ее волосам, гладил висок и осторожно, бережно касался ресниц. Она спала – первая его женщина за много месяцев постылой и позорной жизни; спала, утомленная ласками, и Семен ощущал, как чуть заметно колышется ее грудь, как согревает кожу теплое дыхание. Девушка без имени, без прошлого и без проблем, какие могли подстерегать в его эпоху; просто девушка, не ведавшая, что такое поцелуй, нежность губ, касание языка, но подарившая ему забвение, принявшая частицу его жадной силы. Он был благодарен ей – не только за готовность любить, пусть так, как она умела, но и за эту не требующую продолжения безымянность. Семен поднялся, обернул вокруг талии кусок полотна, прихватил завязками и вышел из маленькой комнатки. Было часа два или три ночи; перевернутый месяц стоял высоко, будто пряжка из серебра на ленте Млечного Пути, изукрашенной сапфирами и рубинами. Вдруг захотелось курить, и Семен, привычно хлопнув по бедру и не обнаружив кармана, чертыхнулся; потом, вспомнив о сонном кошмаре, пробормотал:
– Приснится же такое! Как с бодуна... А выпил ведь всего ничего...
Он передернул плечами и огляделся.
Парк, дремлющий в лунном сиянии, был сказочно прекрасен и походил сейчас на темное ночное море; дворец наместника высился над ним как белый коралловый риф среди застывшего водоворота крон, ветвей и листьев. В этом дворце и разместили гостей, в покоях первого этажа, в западной части длинного, как футляр для флейты, здания. Дворец, возведенный в самой высокой точке острова Неб, был двухэтажным, и с обеих его сторон шли крытые галереи с лестницами; южная спускалась в сад, тянувшийся по склону холма до городских окраин, а северная – в хозяйственный двор. Комнаты второго этажа выходили на галерею, а первого – под нее, прячась за строем массивных колонн.
Там лежала густая тень, непроницаемая для лунного света. Семен, прижавшийся к теплому камню, будто утонул в ней, впитывая свежие запахи зелени, слушая стрекот цикад и резкие вскрики каких-то ночных птиц. Сна не было ни в одном глазу.